• Родная Кубань

«ТИХИЙ ДОН» М. А. ШОЛОХОВА

Вадим Кожинов


Действие большинства великих книг русской литературы — начиная с «Евгения Онегина», «Героя нашего времени» и «Мертвых душ» — развертывается главным образом в провинциальных городах, селениях, усадьбах. Тем более это относится к «Тихому Дону», где воссоздана жизнь не просто одной из российских провинций, но такой провинции, население которой было склонно вообще не причислять свою Область Войска Донского к России, видя в себе особенный народ с собственной исторической судьбой. Герои «Тихого Дона» постоянно рассуждают о казацкой «суверенности» (если воспользоваться популярным сегодня словом), однако именно это произведение, эта книга по существу опровергает подобные представления: ведь хотя почти все действующие лица — донские казаки, каждому читателю ясно, что в «Тихом Доне» воссоздано бытие России в ее громадном целом и во всем сокрушающем размахе ее революции. И глубокое своеобразие казачества не только не мешает воссозданию этого целого, но, напротив, дает возможность воссоздать его с исключительной полновесностью и остротой…


Впрочем, художественное освоение целого через какую‑либо «часть» по‑своему типично: так, Уильям Фолкнер, писатель, который (что общепризнанно) запечатлел бытие Соединенных Штатов Америки глубже и полнее, чем кто‑либо другой, почти не выводил действие своих романов за пределы глухой провинции американского Юга, названной им — тут неожиданная «перекличка» с русской эпопеей! — Йокнапатофа, что на языке коренных жителей‑индейцев означает «Тихая река»…


«Тихий Дон», изумительно воссоздавший бытие одной из областей России, предстает как одна из вершин и русской, и, более того, мировой литературы. Правда, в последнее время высшая ценность этого творения как бы подвергнута сомнению, и главную роль здесь играют споры о ее авторстве, чему посвящено множество статей и даже несколько книг… И, не разобравшись в сути дела, просто невозможно сегодня говорить о «Тихом Доне». Вместе с тем, как станет ясно из дальнейшего, обсуждение вопроса об авторстве открывает немалые возможности и для понимания художественной природы «Тихого Дона».


Споры на эту тему начались не в наше время, а сразу же после появления «Тихого Дона» и подспудно продолжались все последующие десятилетия. И эти споры по‑своему вполне закономерны и, пожалуй, даже неизбежны.


Дело в том, что «Тихий Дон» — поистине уникальное, из ряда вон выходящее явление, особенно для литературы нашего XX века. Об его исключительности не раз говорилось в посвященных ему работах отечественных исследователей, но правильнее будет сослаться на, так сказать, стороннее свидетельство (ибо русского эксперта легко заподозрить в пристрастности суждений).


Американский литературовед Дэвид Стюарт в 1960 году опубликовал статью под названием «Эпическое построение и смысл в „Тихом Доне“, которая позднее вошла в его изданную Мичиганским университетом книгу „Михаил Шолохов“ (1967). Он доказывает, что „Тихий Дон“ — „это эпос в самом прямом значении слова“, который „так же, как и эпос Гомера, являет собой воплощение жизни народа и его культуры. Это народное и в то же время великое творение; эстетическое и нравственное нерасторжимы в нем, и такого единства не достигают западные писатели XX века… В этом творении мы обретаем могущественное чудо жизни, которое гомеровские греки ощущали в любом своем мускуле, а также могущественную тайну смерти…“. Далее Д. Стюарт утверждает, что Григория Мелехова „следует сопоставлять с шекспировским Гамлетом, а не с литературными героями XX века… Он реально живет теми противоречиями и силами, которые охватывают целостность мира, между тем как остальные современные герои только размышляют о них“85 (то есть об этих всеобщих противоречиях и силах).


Тут может возникнуть, определенное недоумение: Дэвид Стюарт рассуждает о подлинно эпической природе «Тихого Дона», но сопоставляет его не только с гомеровским эпосом, но и с шекспировской драмой. Однако давно общепризнанно, что трагедии Шекспира отличает истинно эпическая широта и объективность, и Гамлет, Лир или Макбет вполне сопоставимы с героями классического эпоса, хотя в последних, конечно, слабее развито личностное начало.


Итак, «Тихий Дон» решительно выделяется из всей совокупности литературных явлений XX века и заставляет стремящихся осмыслить его людей (отнюдь не только Д. Стюарта) обратиться к наследию Гомера и Шекспира.


Один из наиболее выдающихся представителей современной литературной мысли, Петр Палиевский (именно он обратил внимание на «перекличку» с Фолкнером) писал двадцать лет назад о «Тихом Доне»: «Кажется, что это сама жизнь, сумевшая мощно о себе заявить», и потому «собственно об искусстве тут говорить нечего. Не всегда понятно, что в этом, может быть, и есть высшее искусство, отчасти забытое». Тут уместно добавить, что в наше время искусство в первородном и полноценном смысле этого слова сплошь и рядом подменяют искусностью, изощренностью или даже самодовлеющей «экспериментальностью».


Впрочем, об этом еще пойдет речь. Сейчас важно вдуматься в тезис о том, что «Тихий Дон» предстает как сама мощно заявившая о себе жизнь; Петр Палиевский жестко, но и основательно сказал еще, что другие повествования о революции и гражданской войне предстают — при их сравнении с «Тихим Доном» — так, как будто их написали какие‑либо из персонажей , героев этого эпоса…


Вспомним, что Дон породил в ту же самую эпоху двух известных писателей — большевика Александра Серафимовича и белого генерала Петра Краснова. И их повествования о гражданской войне могли бы, скажем, написать хорунжий большевик Бунчук и белый есаул Листницкий… Но не так легко представить себе человека, который смог создать мир «Тихого Дона», где каждый из многочисленных героев — нередко абсолютно несовместимых, начисто отрицающих друг друга — полнокровно осуществляет свою волю, свое деяние и свое слово.


Автора «Тихого Дона» различные критики пытались представить и совершенно «красным» писателем, и, напротив, «белым» (иные советские критики при этом его, естественно, клеймили, а зарубежные и эмигрантские — хвалили), но и то, и другое было явно неосновательно. Автор «Тихого Дона» как бы не поддается четким определениям, и не только политическим, но даже и чисто личным, индивидуально‑человеческим…


В высшей степени примечательно, что уже в наши дни (то есть через двадцать лет после того, как вышеизложенные соображения о «Тихом Доне» были высказаны) нам стало известно прямо‑таки удивительное высказывание Шолохова, обращенное к начинающему писателю:


«…За каждым абзацем у тебя стоит сам автор — неповторимый и оригинальный… А избежать этого — первейшая  задача писателя и главнейшая  трудность. Иначе это уже не художественная литература, а «художественное» назидательство…»


Эти слова идут совершенно вразрез с общепринятыми нынешними «рецептами» художественности, которые требуют от писателя как раз индивидуальной «неповторимости» и «оригинальности» в каждом абзаце. Но если сопоставлять «Тихий Дон» с книгами уже упомянутых Серафимовича и Краснова, да и с остальными книгами о той эпохе, станет ясно, что все они в самом деле окажутся более или менее «назидательными». А в «Тихом Доне» действительно как бы говорит о себе сама жизнь, что заставляет вспомнить о Гомере и Шекспире. Творец художественного мира «Тихого Дона» словно полностью растворился в этом мире…


И теперь уместно обратиться к вопросу об «авторстве», вокруг которого идут ныне острые, подчас просто яростные споры. Скажу прежде всего, что споры эти сопровождаются одной заведомой неправдой, даже своего рода помрачением, ибо в глазах и самих спорщиков, и тех, кто их читает и слушает, они почему‑то всегда бросают тень на сам по себе «Тихий Дон», как‑то принижают и дискредитируют само это творение. Между тем, если спокойно вдуматься, станет ясно, что вопрос об авторстве не может затрагивать «Тихий Дон» как таковой. Ну допустим, что его и впрямь создал не Шолохов, а кто‑то другой. Разве это приводит к каким‑либо существенным изменениям? Ведь сам‑то «Тихий Дон» налицо — вот же он, в твоих руках, перед твоими глазами, перед твоим разумом и сердцем!


Но и на этом не следует останавливаться. Есть своего рода закон: хула, обращенная на что‑либо истинно великое, как правило, неожиданно оборачивается хвалой. Углубленное осмысление «Тихого Дона» естественно побуждает вспомнить о Гомере и Шекспире. Но, как оказывается, и в «специальном» вопросе об авторстве «Тихий Дон» встает именно в этот ряд. Ведь с очень давних времен идут нескончаемые споры о том, кто же действительно создал «Илиаду» и «Гамлета»! Поскольку в этих творениях словно сама жизнь столь мощно заявляет о себе, как бы невозможно поверить, что их создали некий странствующий слепой сказитель и второстепенный актер театральной труппы, называвшейся «Слуги лорда‑камергера»…

И длящийся уже почти семьдесят лет спор об авторстве «Тихого Дона» — это третий подобный «случай» в истории мировой литературы (хотя, впрочем, случайности здесь нет), третий после Гомера и Шекспира, что, понятно, до предела поднимает статус русской казацкой эпопеи!


На этом можно бы, как говорится, закрыть тему, но я предвижу, что часть читателей все же будет неудовлетворенно спрашивать: а что же думать о самом Михаиле Александровиче Шолохове? Является ли он автором «Тихого Дона» или нет? Тем более что на этот вопрос отвечает отрицательно такой авторитетнейший (и вполне заслуженно авторитетнейший) писатель, как А. И. Солженицын. От этого не отмахнешься.


Александр Исаевич вспоминает, что версия, согласно которой Шолохов‑де нашел чужую готовую рукопись «Тихого Дона», стала известна ему еще в 1930 году. Об этом тогда, как он пишет, «говорили настолько уверенно, что и я, 12‑летним мальчиком, отчетливо запомнил эти разговоры взрослых».

Тем не менее через три десятилетия Солженицын после своей встречи с Шолоховым на приеме у Хрущева 17 декабря 1962 года отправил ему письмо, в котором сообщал: «Я очень сожалею, что вся обстановка встречи 17 декабря, совершенно для меня необычная, и то обстоятельство, что как раз перед Вами я был представлен Никите Сергеевичу, помешали мне выразить Вам тогда мое неизменное  чувство: как высоко я ценю автора бессмертного «Тихого Дона»… (выделено мною. — В. К. )».


Однако позднее Солженицын вновь соприкоснулся с людьми, отрицавшими авторство Шолохова, и написал статью, в которой собрал целый ряд доводов в пользу этого мнения. Главные из них — они повторяются во многих сочинениях на эту тему — следующие (цитирую ключевые фразы Солженицына):


1. «Двадцатитрехлетний дебютант создал произведение на материале, далеко превосходящем свой жизненный опыт и свой уровень образования…»

2. Невероятно, что «сам происхождением и биографией „иногородний“ (то есть не казак. — В. К. ), молодой автор направил пафос романа против чуждой «иногородности», губящей донские устои»; более того, на деле Шолохов был, мол, «верен психологии продотрядов и ЧОНа» (Части особого назначения, формировавшиеся из коммунистов и комсомольцев).

3. «…последующей 45‑летней жизнью никогда не были подтверждены и повторены ни эти высоты, ни этот темп».

4. «…не хранятся ни в одном архиве, никому никогда не предъявлены черновики и рукописи романа…»

5. «…В самом „Тихом Доне“ более внимательный взгляд может обнаружить многие странности» (имеются в виду разного рода «неряшливость», разнородность отдельных частей и звеньев и т. п.).


Многое здесь опирается на биографические сведения о Шолохове. Между тем в силу различных обстоятельств, о которых не скажешь коротко, сколько‑нибудь достоверной биографии писателя пока просто не существует; ее начали собирать по крупицам только в самое последнее время. И до сих пор в этой биографии множество «белых пятен» и загадок. Теперь отвечу «по пунктам» на сомнения.


1. Прежде всего Шолохов, как ныне признано, родился ранее официальной даты (1905 года). Это, между прочим, явствует и из давно известных данных о его учебных годах. Сначала у него был домашний учитель, Тимофей Мрыхин; затем два или три года он занимался в Каргинском начальном училище, три или четыре года — в 8‑й Московской, год — в Богучарской и несколько месяцев в Вешенской гимназиях — до закрытия последней в 1918 году. Таким образом, в этом последнем году учения за плечами юноши было 8‑9 учебных лет. Если бы Шолохов действительно родился в 1905 году, он должен был оказаться в начальном училище министерства просвещения четырех— или пятилетним ребенком; между тем туда принимали не ранее чем с семилетнего возраста. Таким образом, Шолохов родился, без сомнения, ранее 1905 года. Много лет исследующий его жизнь и творчество Сергей Семанов убежден, что Шолохов родился еще в 1901 году, и, следовательно, ко времени завершения первой книги «Тихого Дона» ему было двадцать шесть с половиной лет.


Нельзя не сказать и о том, что в те времена люди вообще формировались и взрослели невероятно рано: достаточно напомнить, что появившиеся незадолго до «Тихого Дона» книги, требующие достаточно весомого «жизненного опыта» (пользуясь определением Солженицына), — «Барсуки» Леонова и «Разгром» Фадеева — были закончены, когда их авторам еще не исполнилось двадцати пяти лет.


В последнее время стало известно, что Шолохов уже в 1920 году написал несколько пьес для станичного самодеятельного театра (одна из них недавно появилась в печати); это означает, что к моменту завершения «Тихого Дона» у него уже был по меньшей мере семилетний «стаж» литературной работы, начатой, вероятно, в 19‑летнем возрасте.


2. Теперь о «социальной» ориентации молодого Шолохова. У нас нет каких‑либо оснований видеть в нем некоего «чоновца». Он вырос в семье станичного купца и предпринимателя, имевшего наемных работников, человека, достаточно обеспеченного и в определенной степени культурного (собравшего, например, ценную семейную библиотеку). Известно, что молодой Шолохов и до революции, и после нее поддерживал дружественные отношения с дочерьми вешенского помещика Попова (которым, в частности, преподнес свои первые книги), пока этим дворянкам не пришлось убраться из родной станицы; естественно, вспоминаешь об истории отношений Есенина с константиновской помещицей Кашиной, увековеченной им под именем Анны Снегиной.


Загадочным остается суд над Шолоховым в 1922 году, когда и появилась более поздняя дата его рождения, и — как будто бы несовершеннолетний — он избежал доли заключенного…


Наконец, в 1923 году Шолохов женился не на ком‑нибудь, а на дочери казацкого станичного атамана, подолгу жил в доме тестя, служившего теперь псаломщиком в местной церкви, и высоко ценил общение с ним; во второй половине 1920‑х годов бывший атаман подвергся репрессиям и позднее жил на иждивении Шолохова.


Все это (а можно бы сослаться и на другие факты такого рода) объясняет, почему в 1927 году, когда Шолохов уже имел определенное литературное признание, его все же наотрез отказались принять в комсомол (куда он намеревался вступить, надо думать, для облегчения судьбы «Тихого Дона»). Не сомневаюсь, что познание действительного жизненного пути Шолохова начисто опровергнет представление о нем как об активном «чоновце».

И уж совсем странно читать о том, что Шолохов, будучи по происхождению «иногородним», не мог‑де проникнуться пониманием казацких «устоев». Толстой, не имевший никакого отношения к терским казакам и пробывший среди них менее полутора лет, создал о них поражающе проникновенное произведение («Казаки»).


3. Литературный путь того же Толстого показывает: нет ничего «подозрительного» и в том, что, сотворив свои шедевры, включая «Анну Каренину», гениальный художник затем в продолжение 33 лет пишет на значительно (или даже гораздо) менее высоком уровне, не считая разве только «Хаджи‑Мурата», чей замысел начал складываться еще в давнюю пору юности, на Кавказе.


4. Поскольку, как известно, «рукописи не горят», в 1999 году были обнаружены черновики 1 и 2 томов «Тихого Дона».


5. И наконец, о всякого рода «несоответствиях» в самом тексте шолоховского произведения. Подобные явления вполне можно обнаружить в любом художественном тексте, если подойти к нему с заранее поставленной задачей отыскать эти самые «несоответствия». А именно так и подходят нынешние скептики к «Тихому Дону».


Итак, я привел некоторые доводы в пользу авторства Шолохова; надеюсь, что дальнейшее изучение вопроса выявит и другие доказательства. Вместе с тем споры вокруг Шолохова, наверное, все равно будут продолжаться, как продолжаются они в течение столетий вокруг Гомера и Шекспира (которого «заменяют» то просвещенным графом Рэтлендом, то философом Бэконом, то драматургом Марло). «Гомеровский вопрос» и «шекспировский вопрос» — это целые горы литературы и почти обязательные специальные рубрики в обобщающих книгах и статьях (в частности, энциклопедических). И, вполне возможно, то же самое ожидает «шолоховский вопрос»; таков уж сам феномен «Тихого Дона»…


Мне пришлось уделить немало места обсуждению пресловутой проблемы авторства, но было бы опрометчиво промолчать о ней в нынешней ситуации. К тому же, как мне представляется, это обсуждение позволило затронуть очень существенные особенности шолоховского творения.

***

Но обратимся все же к самой, как принято говорить, художественной материи «Тихого Дона». Выше отмечалось, что в этом произведении как бы нет «искусства» в популярном сейчас смысле слова. Повествователь не совершает никаких изощренных жестов и тем более эффектных пируэтов, он — о чем шла речь — даже вообще как бы не существует, он только укладывает камень за камнем в громадное здание своей книги. И все же любой непредубежденный читатель властно вовлекается в эту кладку и вскоре начинает всем существом жить в мире «Тихого Дона»…


Каждое мельчайшее звено повествования отмечено весомым смыслом и — это, быть может, важнее всего — имеет глубинную связь с целостностью художественного мира «Тихого Дона». Вот хотя бы самое начало, первые вроде бы чисто информационные фразы: «Мелеховский двор — на самом краю хутора. Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону».


В сущности, здесь мы сразу же соприкасаемся с основным в произведении. Двор сдвигается на «край», и в этом судьба главного героя — особенная, «избранная» — избранная и в смысле побед, и в смысле поражений. И эти воротца, ведущие на север в беспредельное пространство России, причем такое сугубо «местное», чисто «провинциальное» явление (что подчеркнуто диалектным «баз»), как приют для скота, прямо сопряжено с открывающимся путем на север, откуда грядет решение судеб. Словом, в «образе» мелеховского двора проступает образ самого героя — его вольность и устремленность за пределы отлаженного быта, его ощущение неограниченности бытия.

Можно было бы перебрать так всю словесную ткань абзац за абзацем и обнаружить, что все в ней взаимосвязано и постепенно создает образ и смысл целого. Но ведь именно это и делает, осуществляет в ходе освоения «Тихого Дона» любой внимательный читатель. Что‑то остается в его восприятии от каждого крохотного звена повествования.


Поэтому задумаемся именно над целым. Перед нами повествование о грандиозной революции (включая, конечно, пятилетнюю гражданскую войну), о своего рода геологическом катаклизме, пережитом Россией (хотя действие и сосредоточивается в одной ее «провинции»). С определением этим, очевидно, согласится любой читатель. Но в то же время «Тихий Дон» воспринимается и как повествование об остродраматической и в конечном счете трагедийной истории любви Григория и Аксиньи (в которую прямо и непосредственно вовлечены очень многие другие действующие лица, начиная от «законных» супругов этих главных героев Натальи Коршуновой и Степана Астахова). И не будет, думаю, преувеличением сказать, что в сознании большинства читателей «Тихий Дон» — это именно великое повествование о любви Григория и Аксиньи, а революцию большинство склонны рассматривать как своего рода «фон» (пусть и очень существенный), как конкретные обстоятельства, в которых развертывается безмерно драматичная любовь.


Если же исходить из рассуждений множества профессиональных критиков и литературоведов, главное в «Тихом Доне» — это как раз воссоздание Революции, а любовь героев толкуется, по сути дела, как нечто сопровождающее развитие основного действия, то есть в конечном счете как одно из его «обстоятельств». В некоторых критических статьях, опубликованных вскоре после появления «Тихого Дона», можно даже обнаружить нотки недовольства тем, что история любви играет столь большую, преобладающую над всем роль, оттесняя‑де самое существенное.

Но если углубленно вдуматься в шолоховское повествование, становится ясно, что оба изложенных представления о «Тихом Доне» не соответствуют его художественной реальности.


Решусь сразу же, не предваряя вывод какими‑либо доводами, сказать о наиболее важном: любовь, ставшая стержневым действием «Тихого Дона», не является неким развертывающимся в сфере «частной», «личной» жизни «фоном» революции, и в свою очередь революция не может быть понята как «фон» этой любви. Ибо любовь Григория и Аксиньи и есть, если угодно, революция, одно из ее воплощений, а в самом художественном мире «Тихого Дона» — даже безусловно главнейшее, основополагающее ее воплощение. Стихия жизни, созданная в «Тихом Доне», испытывает перелом, переворот именно с начала этой любви, с того момента, когда она разразилась (этот резкий глагол тут вполне уместен). Вот фрагмент из переломного звена повествования:


«Так необычайна и явна была сумасшедшая их связь, так исступленно горели они одним бесстыдным полымем, людей не совестясь и не таясь, худея и чернея в лицах на глазах у соседей, что теперь на них при встрече почему‑то стыдились люди смотреть.


Товарищи Григория, раньше трунившие над ним по поводу связи с Аксиньей, теперь молчали, сойдясь, и чувствовали себя в обществе Григория неловко, связанно» и т. д.


То есть эта любовь изменяет, преобразует не только Григория и Аксинью, но и всю соприкасающуюся с ними жизнь. Я процитировал XII главку части первой; до этого момента жизнь в мире «Тихого Дона» течет размеренно, в какой‑то степени даже патриархально‑идиллически (хотя и ранее в повествовании является несколько предвещаний, предпосылок будущего взрыва), а далее — жизнь уже совсем иная, полная изломов и роковых столкновений.


В отлаженное за долгую историю бытие казацкой общины или, уместно даже будет сказать, огромной семьи Тихого Дона (как его называли издавна), вторгается нечто разрушающее все устои и каноны:


«Если б Григорий ходил к жалмерке Аксинье, делая вид, что скрывается от людей… то в этом не было бы ничего необычного, хлещущего по глазам. Хутор поговорил бы и перестал. Но они жили, почти не таясь, вязало их что‑то большее… и поэтому в хуторе решили, что это преступно…»


«Преступно», конечно, не в узко и собственно юридическом, правовом значении слова; речь идет, как и в «Преступлении и наказании» Достоевского, о переступании  вековых основ и границ самого образа жизни. С вторжением стихии этой любви Дон, в сущности, перестает быть Тихим…


Да, рождение любви как бы отмечено страшной, даже неправдоподобно страшной, грозой, потрясшей величаво струившуюся реку. Привожу небольшой фрагмент впечатляющего образа этой грозы, обрушивающейся на героев во время мирной рыбной ловли:


«Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будто с яра рухнула в воду глыбища породы.


— А‑а‑а‑а! — где‑то у берега визжит Аксинья. Перепуганный Григорий, вынырнув, плывет на крик.

— Аксинья! — Ветер и текучий шум воды. — Аксинья! — холодея от страха, кричит Григорий…»


Так пророчески отмечает сама природа завязь роковой любви героев «Тихого Дона»…


Конечно, «преступление» Григория разрушает непосредственно и прежде всего его собственную семью. И уже в первой книге «Тихого Дона» отец Григория Пантелей Прокофьич ясно осознает:


«— Гришка наш, эх!.. — Старик горько закрутил головой. — Подковал он нас, стервец… Как ладно зажили было‑к…»


Словом, надломлен создававшийся веками лад бытия. Пробитая брешь в конце концов приводит к полному крушению: «Семья распадалась на глазах у Пантелея Прокофьича… Неожиданно и быстро были нарушены родственные связи… За общий стол садились не так, как прежде единой и дружной семьей, а как случайно собравшиеся вместе люди». И здесь, как и во многих других сценах «Тихого Дона», возникает голос — точнее, возглас — словно бы совершенно стороннего свидетеля, пораженного происходящим: «Удивительно, как изменилась жизнь в семье Мелеховых!» Этот голос предстает именно как голос стороннего наблюдателя, а не самого рассказчика, не «автора»; ведь для этого голоса неожиданно то, что развертывается в повествовании. В конце концов перед нами как бы заранее подготовленный голос нас самих , читателей, воспринимающих независимое от нас движение событий; такова одна из своеобразных, характерных черт эпического стиля «Тихого Дона».


Итак, распалась мелеховская семья. Но в художественном мире она являет собой центр, средоточие всего; она так или иначе связана с любой сферой и нитью повествования (например, один из главных героев‑большевиков, Михаил Кошевой, женится на сестре Григория Дуняше, а «главный белогвардеец» Евгений Листницкий соблазняет Аксинью). Поэтому распад семьи Мелеховых означает распад всего, всей цельности созданного в «Тихом Доне» мира. Словом, история семьи Мелеховых — это в определенном смысле и есть история революции…


Вполне вероятно возражение примерно такого характера: не упрощает ли, либо даже не вульгаризирует ли художественный мир «Тихого Дона» это сопряжение истории любви героев с революционным взрывом?


Разумеется, прямое, буквальное отождествление того и другого недопустимо; речь идет отнюдь не о какой‑либо однородности переворота в частном, личном и собственно общественном, социальном бытии. Речь идет о том, что переворот совершается и здесь, и там, причем начинается он именно в истории любви. А далее в повествовании можно разглядеть многообразные сопоставления двух вроде бы отдельных или даже чуждых друг другу линий «Тихого Дона».


Казалось бы, уж Аксинья — в данном случае в отличие от Григория — не имеет ровно никакого отношения, никакой связи с революцией в ее непосредственно социальном значении. Но на деле в «Тихом Доне» присутствуют глубинные, подспудные мотивы, внушающие ощущение такой связи.


Вот наиболее «революционная» из героинь «Тихого Дона» — «профессиональная» большевичка Анна Погудко, любимая ученица секретаря парткома Абрамсона и подруга Ильи Бунчука. Григорий, воюя в перешедшем на сторону революции казачьем полку Голубова, сталкивается с ней:

«Черные глаза ее, горевшие под пуховым платком, напомнили Григорию Аксинью, и он секунду, затосковав глазами, смотрел на нее не моргая, удерживая дыхание». (Деталь уже в самом начале «Тихого Дона»: «Аксинья… жгла его полымем черных глаз».)


В подлинном искусстве нет и не может быть случайных, не несущих в себе существенного значения деталей (этим оно, в частности, отличается от заурядных имитаций искусства), пусть даже это «всего лишь» цвет и сила излучения глаз. Вместе с тем было бы, конечно, неосновательно полагать, что соотнесение Аксиньи и Анны введено в повествование целиком сознательно, обдуманно. Нет, художник, по‑видимому, как бы подчинился жившему в его воображении громадному целостному образу создаваемого им мира, — и что‑то словно заставило его соотнести двух не имеющих, кажется, ничего общего героинь «Тихого Дона».


Это соотнесение угадывается и в роковых сценах гибели обеих героинь (особенно если воспринять эти сцены в целом; я приведу только небольшие фрагменты):


Бунчук «увидел кровяной подтек в левом боку и клочья синей кофты, хлюпко болтавшейся вокруг раны… овладев собой, Бунчук расстегнул на Анне ворот кофточки, порвал на себе исподнюю рубашку и, прижимая комья полотна к ране, видел, как пузырилась кровь, пропуская в отверстие воздух… Губы хватали воздух, а легкие задыхались: воздух шел через рот и рану…»


«Окровавленными трясущимися руками Григорий достал из переменных сум чистую исподнюю рубашку… Пуля вошла Аксинье в левую лопатку. Клочья рубашки и бинт быстро чернели, промокали насквозь. Кровь текла также из полуоткрытого рта Аксиньи, клокотала и булькала в горле…»


Как уже сказано, сходство возникло под пером художника почти или даже совсем неосознанно; точно так же не осознается оно со всей ясностью и читателями «Тихого Дона». Но в художественном творчестве и в его восприятии неосознанное предстает как более мощное и глубже действующее начало: и художник, и мы не рассуждаем об указанном сходстве, но переживаем его в рождающемся перед взорами создателя и затем нас, читателей, художественном бытии — подобно тому как пережил Григорий сходство Анны с Аксиньей, «удерживая дыхание» из‑за властно захватившего его волнения.


Конечно, это только одно из постоянных и разнообразных переплетений любви Григория и Аксиньи с непосредственно «революционными» героями и событиями «Тихого Дона». Но наиболее важен, разумеется, тот факт, что необратимая ломка устоев бытия тихого Дона начинается все же именно с этой любви…


Кстати сказать, при появлении шолоховского повествования «преступная» любовь Григория и Аксиньи воспринималась и критиками, и читателями (или хотя бы их частью) в безусловно и сугубо положительном духе: да, мол, превосходно, что рушится эта косная, основанная на господстве обветшалых религиозно‑этических догм жизнь Тихого Дона, в том числе и то, что называли «деспотизмом семьи».


Сегодня, после прямо‑таки глобального пересмотра оценки Революции, подобное безоговорочное одобрение едва ли возможно. И тем не менее образы Григория и Аксиньи, их трагедийная любовь воспринимается и ныне с самым глубоким сочувствием. Нередко при этом пытаются как‑то отделить их от революции и, в частности, видеть в них только ее жертвы . Но реальное содержание «Тихого Дона» решительно противоречит таким попыткам.


Не приходится уже говорить о Григории Мелехове, который действительно становится «жертвой» лишь в конце повествования. Выразительна сцена (в конце «Книги третьей») его спора с дедом его жены Натальи — Гришакой. Мелехов в это время — один из вожаков мощного казацкого восстания, и девяностолетний Гришака, проводящий дни за чтением Святого Писания, проклинает его: «Людей на смерть водишь, супротив власти поднял, грех великий примаешь!.. Все одно вас изнистожут, а заодно и нас. Бог — он вам свою стезю укажет».


Что ж Мелехов? «И вот сроду люди так, — думал Григорий, выходя из горенки. — Смолоду бесятся, а под старость, что ни лютей смолоду был, то больше начинает за Бога хорониться… Ну уж ежели мне доведется до старости дожить, я эту хреновину не буду читать! Я до библиев не охотник».


Григорий не сдержал слова: не прошло и трех лет, и мы видим его хоронящимся в лесу, как бы в некоем скиту, среди нескольких бежавших из жестокого кровавого мира казаков. Заявившийся туда старый знакомец Григория, Чумаков, еще не утоливший боевой жажды, презрительно говорит перед уходом: «Спаси Христос, мирные разбойнички, за хлеб‑соль, за приют. Нехай Боженька даст вам веселой жизни, а то дюже скучно у вас тут. Живете в лесу, молитесь поломанному колесу, разве это жизня?»


Вскоре Григорий, словно бы исполняя до конца заветы деда Гришаки, идет сдаваться новой власти, добровольно и окончательно превращая себя в жертву. Но это вовсе не отменяет, не перечеркивает его предшествующую судьбу, это лишь конец ее. Нет никаких оснований видеть только жертву и в Аксинье.


Сквозь все повествование, с самого начала проходит настойчивый мотив: «…в первый раз заметил Григорий, что губы у нее бесстыдно‑жадные…», «жадные губы ее беспокойно и вызывающе смеялись», «бесстыдно‑зазывно глядела», «порочно‑жадные красные губы» и т. д. «Какая порочная красота!» — вырывается при взгляде на Аксинью у одной из «интеллигентных» героинь «Тихого Дона». С крайней, даже несколько неправдоподобной жестокостью выкрикивает Аксинья покушавшейся перерезать себе лезвием косы горло Наталье: «Ты‑то нужна ему? Глянь‑ка, шею‑то у тебя покривило! Здоровую бросил, на калеку позавидует? Не видать тебе Гришки!» Сохранившие нравственные устои казаки согласно называют Аксинью «змеей», «выползнем змеиным», «гадюкой».


И как страшно воздействие любви Григория и Аксиньи на судьбу той же Натальи, которая сначала пытается покончить с собой, а позднее, не желая рожать ребенка от покинувшего ее Григория, идет вытравлять плод к неумелой старухе и гибнет от неостановимой потери крови… Можно с полным правом сказать, что жестокость любви Григория и Аксиньи по отношению к Наталье не уступает жестокости революции как таковой…


Но почему же мы все же неоспоримо сочувствуем и сострадаем Григорию и Аксинье и, более того, любуемся, восхищаемся ими? Великая правда «Тихого Дона» (сам Шолохов говорил, что вся его цель — «большая человеческая правда») — правда, роднящая его с гомеровскими и шекспировскими творениями, заключается в том, что в его героях, если мерить их вековыми, или, вернее, «вечными», понятиями, постоянно и поистине смертельно борются Божеское и сатанинское, дьявольское… И именно потому они (хотя это и может на первый взгляд показаться ложным, даже нелепым утверждением) прекрасны . Достоевский вложил в уста одного из своих любимых героев, Мити Карамазова, проникновенные слова: «…красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей».

Мысль эта — не изобретение Достоевского; его герой только сильно и лаконично выразил то тысячелетнее русское сознание истины, которое воплощено даже в житиях святых подвижников, в чьих сердцах постоянно совершается эта самая битва. И речь идет о глубочайшей, «последней» истине человеческого бытия: дед Гришака, требуя в своих приведенных выше словах навсегда прекратить эту битву, требует невозможного…


«Тихий Дон» чаще всего пытались истолковать как воссоздание смертельной битвы красных и белых, притом толкования получались разные: согласно одним, вся «правда» на стороне красных, согласно другим — белых. Последнее характерно для зарубежных толкователей, но во время появления «Тихого Дона» его автора обвиняли в «белогвардейщине» и в СССР.


Так, от Шолохова потребовали (в 1931 году) коренной переделки третьей книги «Тихого Дона», отказываясь публиковать ее в представленном виде. Тогдашний хозяин ГПУ Генрих Ягода заявил ему: «…ты все же контрик. Твой „Тихий Дон“ ближе белым, чем нам». Нельзя не упомянуть и о том, что незадолго до этого разговора Ягода подписал распоряжение о расстреле казака Харлампия Ермакова — главного реального «прототипа» (что было широко известно) Григория Мелехова…


Наконец, сам Сталин сказал тогда же в разговоре с Шолоховым:


«— Некоторым кажется, что третий том романа доставит много удовольствия тем нашим врагам, белогвардейщине, которая эмигрировала…

— Для белогвардейцев хорошего в романе мало. Я ведь показываю полный их разгром…

— Да, согласен. Изображение хода событий третьей книги «Тихого Дона» работает на нас, на революцию"


После этого разговора третья книга «Тихого Дона» была опубликована. Между тем Шолохов, в сущности, «переключил» обсуждение в иную плоскость, ибо разгром белых — непреложный, очевидный исторический факт, а отношение автора к белым — совсем другая проблема: ведь можно сочувствовать и тем, кто потерпел неотвратимое и полное поражение.


Однако все подобные споры имеют заведомо поверхностный характер. Истинный смысл «Тихого Дона» (в отличие от множества повествований о революции) пребывает глубже борьбы красных и белых; «дьявол с Богом борется» в сердцах и тех и других — и в равной мере…


Помещик Евгений Листницкий, озабоченный более всего тем, чтобы не потерять свои четыре тысячи десятин земли, и соблазняющий Аксинью, а в конце концов отдавшийся любви к «тургеневской женщине» Ольге Горчаковой и выстреливший в себя после ее измены, не «лучше», но и не «хуже» (если говорить попросту), чем неимущий казак Михаил Кошевой, совершивший чудовищное убийство девяностолетнего деда Гришаки и стремящийся — по наущению Штокмана — уничтожить Мелехова и в то же время вьющий доброе семейное гнездо с его сестрой Дуняшей.


«Тихий Дон», подобно творениям Гомера и Шекспира, обращен не к сегодняшнему, а к вечному  противостоянию. Казалось бы, это не соответствует молодости его автора; но в действительности мировосприятие еще только недавно вступившего в жизнь и, с другой стороны, умудренного долгими годами, уже готовящегося к уходу из жизни человека наиболее способно (пусть и по‑разному) объять целостность бытия. Именно для юношей и стариков характерна сосредоточенность на вечном;  сознание же людей средних лет, уже занявших свое место в жизни и еще активно отстаивающих его, в большей мере захватывают «текущие» дела и идеи.


Извечная битва дьявола с Богом крайне разрастается и обостряется во время революции, представляющей собой как бы обнажение этой трагедийной основы человеческого бытия. И «Тихий Дон», мощно воплотивший эту суть революции, дает нам возможность глубоко и полно воспринять истинный облик и смысл совершившегося. И сейчас, когда в умах едва ли не господствует необдуманное или вообще бездумное «отрицание» революции, это особенно важно и ценно.


В «Тихом Доне» без каких‑либо прикрас предстает безмерно жестокий, поистине чудовищный лик революции. Если подойти к делу всерьез, нетрудно понять, что те книги — а их в последние годы издано и переиздано много, — в которых, так сказать, специально поставлена задача разоблачить звериную беспощадность революционного террора, в сущности, менее «страшны», нежели шолоховское повествование. Ибо в них жестокость предстает как нечто противоестественное и исключительное, как плоды поведения неких нелюдей, между тем в «Тихом Доне» она воссоздана в качестве, если угодно, «обычной», естественной реальности человеческой жизни в революционную эпоху.


Но совершающие страшные деяния главные герои «Тихого Дона» в конечном счете остаются людьми в полном смысле этого слова, людьми, способными совершать и бескорыстные, высокие, благородные поступки; дьявольское все‑таки не побеждает в них Божеского…


В заключение сошлюсь на суждения человека, очень далекого от Шолохова, но так или иначе совпавшего в своем понимании революции с основным смыслом «Тихого Дона». Речь идет об обладавшем качествами мыслителя филологе А. С. Долинине‑Искозе (1880‑1968), который выступил с незаурядными сочинениями еще до 1917 года, а позднее создал ряд значительных исследований творчества Достоевского. Он считал своими учителями Василия Розанова и Вячеслава Иванова, сотрудничал до их высылки из СССР в 1922 году с прославленными ныне мыслителями Львом Карсавиным и Николаем Лосским, а позднее находился в известной мере в «подполье», хотя в то же время подвергался самой резкой официальной критике.


В 1957 году, после известного XX съезда, одна из его непонятливых учениц, оказавшаяся в окружении нигилистически настроенных по отношению к революции людей (впоследствии она эмигрировала в США), сказала Долинину, что революция — «это был кошмар, ужас, кровь, насилие, несправедливость, страдания миллионов и торжество горсточки властолюбцев… это было страшной ошибкой». Долинин «ушел не простившись» и ответил ученице в письме так:


«Меня до глубины души возмущают Ваши слова — „это было ошибкой“ — о колоссальных потрясениях, которые захватили миллионы… видите ли — миллионы проливали кровь… совершали подвиги, голодали и верили… — и все это было ошибкой? Да? Стыд и позор Вам и всем Вашим друзьям, пустым и опустошенным, ибо они не чувствуют, что такое веление судеб». Ученица Долинина написала впоследствии, уже в 1991 году, по поводу этих слов, что «спустя сорок лет после революции Долинин все еще оставался верующим мечтателем».


Это всецело ложный приговор, ибо «мечтателями» следует, напротив, назвать как раз тех, кто, подобно сей ученице, «верит» в возможность некоей иной жизни, где нет  битвы дьявола с Богом, тех, кто «не чувствует веления судеб», действия неотвратимого Рока, который был осознан людьми еще в античную эпоху. Впрочем, это даже и не «мечтательность», а, как совершенно верно написал Долинин, — «опустошенность» душ.


Если считать крайние обострения «битвы дьявола с Богом» прискорбными «ошибками», придется, если быть последовательным, вычеркнуть из истории человечества самые яркие и общепризнанные великими эпохи, например эпоху Возрождения, которая наиболее глубоко воссоздана в шекспировском творчестве. Высоко почитаемый сегодня философ А. Ф. Лосев резко сказал о целой горе «трупов, которой кончается каждая трагедия Шекспира» (как и «Тихий Дон»).


Но — что поделаешь! — трагическое есть высшее и безусловно прекрасное воплощение человека, способного во имя своего, пусть даже заведомо иллюзорного устремления по своей воле пойти на смерть. И именно об этом — «Тихий Дон». Причем особенное его величие в том, что трагическое содержание воссоздано (во многом впервые в истории искусства) в бытии самых простых, как говорили в старину, «простонародных», героев.


За полвека до рождения «Тихого Дона» Толстой, как заметил Петр Палиевский, словно предсказал это рождение, утверждая, что основная предшествующая «линия» русской литературы, высоко вознесенная Пушкиным, переживает «упадок». «Мне кажется, — добавил Толстой, — что это даже не упадок, а смерть с залогом возрождения в народности… Другая линия пошла в изучение народа и выплывет, Бог даст… Счастливы те, кто будет участвовать в выплывании».

Этим «выплыванием» и явилось шолоховское творчество, но, конечно, перед нами здесь предстает особенная емкая проблема: роман «Тихий Дон» — исключительно многогранное творение.


Источник: http://www.ahmerov.com/book_435_chapter_17_Glava_devjataja_TIKHIJJ_DON_M._A._SHOLOKHOVA.html


Вадим Кожинов (1930 - 2001) — выдающийся русский литературовед, критик и историк.


Просмотров: 225

© 2017-2019 "Родная Кубань" 

Все права на материалы, публикуемые в печатной и электронной версиях издания, принадлежат ГИК "Кубанские новости" и охраняются в соответствии с законодательством РФ, в том числе, Законом РФ «Об авторском праве и смежных правах». При любом использовании материалов сайта и печатного издания, ссылка обязательна.

Подписной индекс: 31899